Так что же такое свобода? МОРИС МЕРЛО-ПОНТИ

 

Сторонники идеализма, возможно, мне возразят, указав на то, что для себя самого я не есмь какой-то частный проект, но чистое сознание, что характеристики буржуа или рабочего принадлежат мне лишь настолько, насколько я помещаю себя среди других, что я смотрю на себя их глазами, извне и как на «другого». Это были бы категории Для Другого, а не Для Себя. Но если есть два вида категорий, то как бы я имел опыт другого, то есть alter ego? Он предполагает, что в том, как я смотрю на себя, есть уже набросок возможного качества «другого», а в том, как я смотрю на другого, содержится его качество ego. Мне скажут тогда, что другой мне дан как факт, а не как возможность моего собственного бытия. Что это значит? Хотят ли этим сказать, что у меня не было бы опыта других людей, если бы они не существовали на поверхности земли? Это понятно, хотя и не решает нашей проблемы, ибо, как говорил еще Кант, нельзя перейти от положения «любое знание начинается с опыта» к положению «любое знание происходит из опыта». Коль скоро другие люди, которые существуют эмпирически, должны быть для меня другими, то необходимо, чтобы я имел что-то, чтобы признать их таковыми, необходимо, стало быть, чтобы структуры Для Другого были уже измерениями Для Себя. Ко всему прочему, невозможно вывести из Для Другого все особенности, о которых мы говорим. Другой не есть по необходимости, не есть даже в полной мере объект для меня. И, к примеру, в чувстве симпатии я воспринимаю другого в виде голого существования и свободы ровно настолько или столь же мало, как воспринимаю в этом качестве самого себя. Другой в виде объекта есть не что иное, как ложная модальность другого, равно как абсолютная субъективность есть не что иное, как абстрактное понятие моего «я». Необходимо, следовательно, чтобы в самой что ни на есть радикальной рефлексии я улавливал вокруг собственной абсолютной индивидуальности своего рода ореол общности или атмосферу «социальности». Это неизбежно, если впоследствии слова «буржуа» и «человек» должны будут иметь для меня какой-то смысл. Необходимо, чтобы я сразу же улавливал себя децентрированным в отношении моего «я», чтобы мое единичное существование, так сказать, распространяло вокруг себя существование-в-качестве. Необходимо, чтобы множество Для Себя — я для себя и другой для самого себя — выделялось на фоне Для Другого — я для другого и другой для меня. Необходимо, чтобы моя жизнь имела смысл, который я бы не создавал, чтобы обязательно имелась интерсубъективность, чтобы каждый из нас был анонимен и в смысле абсолютной индивидуальности, и в смысле абсолютной всеобщности. Наше бытие в мире есть не что иное, как конкретный носитель этой двойной анонимности.

   Sinn-gebung не является исключительно центробежным движением, вот почему исторический субъект не сводится к индивиду. Происходит обмен между существованием всеобщим и существованием индивидуальным, и то и другое и дает, и получает. Наступает момент, когда смысл, который вырисовывался в модальности «On» и представлял собой не что иное, как определенную возможность во власти исторической случайности, подхватывается определенным индивидом. Тогда может случиться так, что, завладев историей, он поведет ее, по крайней мере какое-то время, гораздо дальше очевидного смысла и склонит ее к новой диалектике, как это было, например, когда Бонапарт решил стать Императором и завоевателем. Мы не утверждаем, что история от начала и до конца обладает каким-то единственным смыслом, как не обладает им и индивидуальная жизнь. Мы хотим сказать, что в любом случае свобода видоизменяет его не иначе как подхватывая тот смысл, который история ему предлагала в рассматриваемый момент и в своего рода смещении. По отношению к этому предложению настоящего момента можно отличить авантюриста от государственного человека, исторический обман от истины эпохи, и соответственно наши воззрения на прошлое, не достигая никогда абсолютной объективности, не имеют права и на произвол.

   Итак, мы признаем, что вокруг наших начинаний и этого строго индивидуального проекта, который составляет наше бытие, существует зона всеобщего существования уже готовых проектов, неких значений, которые витают между нами и вещами и которые определяют нас в качестве мужчины, буржуа или рабочего. Всеобщность вмешивается все время, она опосредует наше присутствие по отношению к самим себе, мы перестаем быть чистым сознанием, едва только природное или социальное положение вещей перестает быть чем-то неоформленным и складывается в ситуацию, едва только она обретает смысл, то есть, в итоге, едва только мы начинаем существовать. Любая вещь предстает нам в некоей среде, которую всеобщность освещает своим основополагающим качеством; этот кусок дерева не является ни совокупностью цветов и тактильных данных, ни даже их общим Gestalt’oM, он как бы источает из себя некую сущность древесины, эти «чувственные данные» настраивают нас на определенную тему и являются иллюстрацией определенного стиля, каковой характеризует дерево и образует вокруг этого вот куска дерева и моего восприятия некий смысловой горизонт. Природный мир, как мы уже видели, есть не что иное, как средоточие всевозможных тем и стилей. Это ни с чем не сравнимый индивид и неотторжимый от него смысл. Соответственно всеобщность и индивидуальность субъекта, субъективность качественно определенная   и   субъективность   чистая,   анонимность   «On»   и анонимность сознания не являются двумя различными концепциями субъекта, в отношении которых должна определяться философия; это два момента единой структуры — конкретного субъекта.

Рассмотрим, к примеру, чувствование. Я утопаю в   красном   цвете,   который   передо   мной,   ничуть   его   не характеризуя, кажется, что в этом опыте я соприкасаюсь с дочеловеческим субъектом. Кто воспринимает этот красный цвет?   Не   какая-то   личность,   которую   можно   назвать   и поставить в один ряд с другими воспринимающими субъектами.   Ибо   между   этим   переживанием   красного,   которым  я обладаю, и тем его переживанием, о котором говорят другие, невозможна никакая прямая конфронтация. Я нахожусь здесь, со своей собственной точкой зрения, и поскольку любой опыт в равной мере и безличен, и сугубо мой, представляется, что единственный и неповторимый субъект охватывает все опыты.

У меня складывается  мысль; я думаю,  к примеру,  о  Боге Спинозы; эта мысль — в том виде, как я ее проживаю, — является некоторым пейзажем, к которому никто никогда не получит доступа, хотя, с другой стороны, я все равно могу поспорить с другом по вопросу о Боге Спинозы. Тем не менее индивидуальность этих опытов не может быть чистой.  Ибо плотность этого красного цвета, его самость, его способность меня  затрагивать и  переполнять происходят оттого, что он требует и добивается от моего взгляда некоторой вибрации, и предполагают, что я знаком с миром цветов, особой вариацией которого он выступает. Конкретный красный цвет вырисовывается,   следовательно,   на   фоне   некоей   всеобщности,   вот почему,  даже  не  перемещаясь на точку зрения другого, я схватываю себя в восприятии в виде некоего перцептивного субъекта, а не как неповторимое сознание. Я ощущаю вокруг моего восприятия красного все прочие участки моего бытия, которых оно не затрагивает, и именно этот предназначенный для цветов участок — «зрение», — через который оно меня затрагивает.

В точности так же и с моей мыслью относительно Бога Спинозы: она лишь с виду является строго единичным опытом, представляя собой конкретизацию некоей культурной реальности, философии Спинозы, или некоего философского стиля, по которому я сразу узнаю «идею Спинозы». Нам не надо, стало быть, задаваться вопросом, почему мыслящий субъект или сознание видит себя в качестве человека, воплощенного или исторического субъекта, и нам не следует трактовать эту апперцепцию как вторичную операцию, которую субъект совершает, исходя из своего абсолютного существования: абсолютный поток вырисовывается под его взглядом как «некое сознание» или как человек и воплощенный субъект, поскольку он представляет собой поле присутствия — присутствия для самого себя, для другого и мира, — поскольку это присутствие забрасывает его в природный и культурный мир, исходя из которых он себя понимает. Мы должны рассматривать его не как абсолютное совпадение с самим собой, не как абсолютную плотность без единой трещинки, но как, наоборот, бытие, устремленное вовне. Если бы субъект представлял собой, своим способом поведения постоянный и всенепременно особенный выбор, то можно было бы задаться вопросом, почему его опыт обретает связность и ему предлагает определенные объекты, исторические периоды, почему мы обладаем таким понятием времени, которое сохраняет свое значение во все времена, почему, наконец, опыт каждого находит связь с опытами всех других. Но под вопрос надо поставить сам вопрос: ибо нам даны не какой-то отрезок времени, на смену которому приходит другой, не какой-то индивидуальный поток, на смену которому приходит иной, но возобновление каждой субъективности ею самой, подхватывание одной субъективности другой из всеобщности природы, сцепление интерсубъективной жизни и мира. Настоящее осуществляет опосредование Для Себя и Для Другого, индивидуальности и всеобщности. Подлинная рефлексия дает меня мне самому не как праздную и недоступную субъективность, но как тождественность моему присутствию в мире и в другом, присутствию здесь и теперь: я есмь все, что я вижу, я — это интерсубъективное поле, причем не вопреки моему телу и моей исторической ситуации, но, наоборот, благодаря именно этому телу и этой ситуации и — через них — благодаря всему остальному.

   Что же будет с этой точки зрения с нашей свободой, о которой мы говорили вначале? Я не могу делать вид, будто я есмь ничто, постоянно выбирать себя, исходя из ничто. Если ничто появляется в мире через субъективность, то можно сказать, что через мир ничто выходит к бытию. Я есмь всеобщий отказ быть чем бы то ни было, тайным провожатым которого является постоянное приятие той или иной формы бытия.   Ибо даже сам этот всеобщий отказ входит в число определенных типов поведения и фигурирует в мире. Понятно, что всякий миг я могу прервать осуществление моих проектов. Но что обозначает это могущество? Оно обозначает возможность начать   что-то иное, ибо   мы   не   пребываем   в   ничто   в подвешенном состоянии. Мы все время пребываем в полноте, в бытии, равно как человеческое лицо обречено всегда что-нибудь выражать (есть удивленные, умиротворенные, скромные мертвецы), и как тишина есть всего лишь одна из модальностей звучащего мира. Я могу разбить любую форму, могу над всем посмеяться, но нет таких ситуаций, которыми я был бы полностью захвачен: меня увлекает тогда не свобода, но новое начинание. Вместо того чтобы скорбеть по умершему, я вдруг начинаю рассматривать свои ногти, решаю поесть или заняться политикой. 

Моя свобода отнюдь не одинока, она жить не может без сообщников, ее неизбывное могущество со всем порывать опирается на мою универсальную укорененность в мире. Моя действительная свобода не по сю сторону моего бытия — она передо мной, в вещах. Нельзя говорить, что я постоянно   себя   выбираю,   ссылаясь  на то,   что  я  мог бы постоянно отказываться от того, что я есмь. Не отказываться — не значит выбирать. Попустительство и делание можно спутать   лишь   тогда,   когда   мы  лишаем   неявное   всякого феноменального значения, когда во всякое мгновение развертываем перед собой мир в абсолютной прозрачности, то есть когда разрушаем «мирность» мира. Сознание считает, что оно за все в ответе, оно все принимает на себя, но у него нет ничего  своего,  оно живет своей жизнью  в  мире. 

Свобода понимается как постоянно возобновляемый выбор лишь до тех пор, пока не введено понятие естественного или всеобщего времени.  Мы видели уже, что нет никакого естественного времени, если понимать под ним время вещей, лишенных субъективности.   Но  есть  тем  не   менее   время   всеобщее, именно на него нацелено обыденное понимание времени; это   постоянное   возобновление   последовательности:   «прошлое», «настоящее», «будущее», бесконечные разочарования и неудачи. Именно это хотят выразить, говоря, что время непрерывно; настоящее, которое оно нам приносит, никогда не бывает по-настоящему настоящим, поскольку становится прошлым, едва показавшись, будущее — лишь с виду цель, к которой мы движемся, поскольку оно сразу переходит в настоящее, а мы обращаем свои взоры к другому будущему. Это время наших телесных функций, которые, как и оно, цикличны, это время природы, с которой мы сосуществуем. Время предоставляет нам лишь набросок и абстрактную форму нашей вовлеченности в мир, поскольку оно постоянно подтачивает само себя и разрушает сделанное. Пока мы противополагаем друг другу без всякой опосредующей среды Для Себя и В Себе, пока не замечаем между нами и миром этого естественного наброска субъективности, этого доперсонального времени, которое зиждется на самом себе, будет необходимость в несущих биение времени актах и все будет в равной степени выбором: дыхательный рефлекс и моральное решение, сохранение и творение. На наш взгляд, сознание наделяет себя этой способностью универсального конституирования лишь при том условии, что обходит молчанием событие, которое составляет его инфраструктуру и которое есть его рождение. Сознание, для которого мир «сам собой разумеется», которое находит его «уже сложившимся» и присутствующим в самом сознании, не выбирает абсолютно ни своего бытия, ни своего способа бытия.

Так что же такое свобода?

Рождаться — значит рождаться от мира и для мира. Мир уже конституирован, вместе с тем — никогда не конституирован полностью. В первом отношении мы находимся под воздействием, во втором — открыты бесконечным возможностям. Но этот анализ все еще абстрактен, ибо мы существуем и в том и в другом отношении сразу. Нет, стало быть, никакого абсолютного детерминизма и никакого абсолютно свободного выбора, никогда мне не быть ни чистой вещью, ни голым сознанием. Даже наши собственные начинания, даже выбранные нами ситуации, стоит нам их по-настоящему принять на себя, возносят нас словно ниспосланная благодать. «Всеобщность» роли и ситуации приходят на помощь решению, и в этом обмене между ситуацией и тем, кто ее принимает на себя, невозможно разграничить то, что приходится на ситуацию, от того, что приходится на свободу. Человека пытают, чтобы заставить говорить. Когда он отказывается называть имена и явки, которые у него выпытывают, дело идет не о решении одиночки, лишенного всякой поддержки, он по-прежнему чувствует себя рядом со своими товарищами, он еще захвачен общей борьбой, вот почему он отказывается говорить; или же месяцами или даже годами он мысленно готовился к этому испытанию и поставил на него всю свою жизнь, или же он хочет доказать, превозмогая пытку, то, что он всегда думал или говорил о свободе. Эти мотивы не отменяют свободу, свобода обязана им тем, что не обходится в бытии без опор. В конечном итоге пытке сопротивляется не голое сознание, а пленник со своими товарищами или теми, кого он любит и под чьими взглядами он живет, или же сознание со своим умышленным высокомерным одиночеством, то есть опять-таки некая модальность Mit-Sein.* Нет никакого сомнения в том, что сам пленник оживляет этих призраков, они сторицею возвращают ему силу, которой он когда-то их наделил, и, соответственно, он сам взялся за это дело, связался со своими товарищами или с такой моралью лишь потому, что историческая ситуация, его товарищи, весь окружающий мир ожидали от него, казалось, такого поведения. Этот анализ можно продолжать без конца. Мы выбираем свой мир, мир выбирает нас. Ясно во всяком случае, что мы не можем найти в себе никакого укромного местечка, куда заказан путь бытию; сразу же, уже в силу того, что мы проживаем эту свободу, она обретает вид бытия и становится мотивом и опорой. Свобода, если взять ее конкретно,   есть  не  что  иное,   как  столкновение  внешнего и внутреннего, даже та дочеловеческая и доисторическая свобода, с которой мы начали, и она деградирует, никогда, впрочем, не исчезая вовсе, по мере того как уменьшается устойчивость телесных   и   институциональных   данностей   нашей   жизни. Имеется, как говорил Гуссерль, «поле свободы» и «свобода обусловленная»,1  не то чтобы свобода была абсолютной  в границах этого поля и ничтожной вовне, — будучи полем перцептивным, поле свободы не имеет линейных границ, — все дело в том, что у меня есть возможности ближайшие и отдаленные. Наша вовлеченность в дело становится опорой нашей силы, а свободы без силы не бывает. Наша свобода, утверждают иные, является либо всеобъемлющей, либо ничтожной. Эта дилемма принадлежит объективному мышлению и рефлексивному анализу, его сообщнику. Если мы действительно помещаем себя в бытии, с необходимостью следует, что  наши  действия  идут  извне,  если  мы  возвращаемся  к конституирующему сознанию, тогда они идут изнутри. Но ведь  мы научились видеть порядок феноменов. С миром и другими мы связаны неразрывными узами. Идея ситуации исключает, что в истоке наших действий находится абсолютная свобода. Но она исключает ее и в их конечной точке. Никакая вовлеченность во что бы то ни было, даже вовлеченность в гегелевское государство, не может свести на нет все различия и сделать меня во всем свободным. Даже эта всеобщность — уже в силу того, что будет прожита — будет вырисовываться на фоне мира; существование и обобщает, и индивидуализирует то, на что оно нацеливается, и не может быть интегральным.

   Синтез В Себе и Для Себя, который является венцом гегелевской свободы, обладает тем не менее своей истиной. В некотором смысле речь идет о самом определении существования, этот синтез осуществляется на наших глазах в феномене присутствия, все дело в том, что его сразу же необходимо возобновлять, и он никак не упраздняет нашей конечности. Принимая настоящее, я снова схватываю и преобразую свое прошлое, изменяю его смысл, освобождаюсь от него, отвлекаюсь, но все это лишь для того, чтобы вовлечь себя во что-то иное. Курс психоанализа лечит не тем, что провоцирует осознание прошлого, но прежде всего тем, что связывает пациента и врача новыми экзистенциальными отношениями. Речь не идет о том, чтобы признать научность психоанализа и открыть понятийный смысл прошлого, речь идет о том, чтобы заново прожить то или иное событие как значимое, и больному удается это лишь тогда, когда он видит свое прошлое в перспективе сосуществования с врачом. Комплекс не исчезает в силу какой-то свободы, лишенной конкретных орудий, он расшатывается новой пульсацией времени, имеющей свои опоры и свои мотивы. Также дело обстоит с любым осознанием: его эффективность определяется только мерой новововлечения. Но эта вовлеченность осуществляется в свою очередь на непроясненной основе, то есть она сохраняет свою ценность лишь на время. Выбор, которым мы определяем нашу жизнь, имеет место на основе некоторых данностей. Моя свобода может отвратить мою жизнь от ее спонтанного смысла, но не иначе как путем легких смещений и поначалу сживаясь с ним, а не в каком-то абсолютном творческом акте. Все объяснения моего поведения через мое прошлое, темперамент, среду являются истинными при том только условии, что мы их рассматриваем не в виде каких-то отдельных привнесений,  но как моменты всего моего бытия, смысл которого я по праву могу толковать в различных направлениях, так что никогда нельзя сказать, я ли придаю им этот смысл или же сам воспринимаю его от них. Я — это психологическая и историческая структура. Вместе с существованием мне досталась манера существования, стиль. Все мои действия и все мои помыслы связаны с этой структурой, и даже мысль философа есть не что иное, как манера разъяснять его воздействие на мир, которая и составляет его бытие. И тем не менее я свободен, причем не вопреки этим мотивациям и не вне рамок их действия, но благодаря им. Ибо эта означающая жизнь, это природное и историческое значение, которое составляет мое бытие, ничуть не ограничивает для меня доступа к миру, напротив, это мой способ с ним сообщаться. Будучи без всяких оговорок и ограничений самим собой в настоящем, я имею шанс измениться; проживая мое время, я могу понять другие времена; углубляясь в настоящее и в мир, решительно принимая то, что есть во мне случайного, желая то, что желаю, делая то, что делаю, я обретаю возможность идти дальше. Я могу изменить своей свободе, если вместо того чтобы достичь через мою природную или социальную ситуацию природного и человеческого мира, я пытаюсь преодолеть ее, отказываясь жить ею. Ничто не детерминирует меня извне: не то чтобы ничто меня не трогает, но, наоборот, все дело в том, что я уже вовне меня и открыт миру. Мы — это на самом деле мы, мы от начала и до конца уже в силу того, что мы существуем в мире, причем не только внутри мира, как существуют в нем вещи; у нас есть все, чтобы себя преодолевать. Нам нечего бояться, что наш выбор или наши действия ограничат нашу свободу, поскольку лишь выбор и действия освобождают нас от того, что нас держит. Как рефлексия заимствует свои обещания абсолютной истины у восприятия, которое заставляет вещь явить себя, и идеализм использует, следовательно, потихоньку то самое «изначальное мнение», которое он хотел разрушить, так и свобода чувствует себя стесненной противоречиями вовлечения, не замечая того, что ей и не быть свободой без этих корней, которые она пускает в мире. Дам ли я этот обет? Стану ли рисковать своей жизнью из-за такой мелочи? Отдам ли свою свободу, чтобы спасти свободу? На эти вопросы нет теоретических ответов. Но есть вещи, которые представляются неоспоримыми, есть любимый человек, есть люди, которые влачат рабское существование, и твоя свобода не может утверждать себя, не преодолевая своей единичности и не стремясь к свободе как таковой. Идет ли речь о вещах или исторических ситуациях, задача философии заключается в том, чтобы научить нас видеть их как следует, по правде говоря, она себя осуществляет, разрушая себя в виде отдельной философии. Но здесь-то и следует воздержаться от слов, ибо лишь герой до конца реализует свои взаимоотношения с людьми и миром, и никому не дано говорить от его имени.

«Твой сын очутился в огне, ты его спасешь… Ты готов, если потребуется, пожертвовать своей рукой, чтобы помочь тому, кто нуждается в твоей помощи. Ты весь в своем действии. Твое действие — это ты сам… Ты обмениваешь себя… Смысл твоего существования становится ослепительно ясен. Это — твой долг, твоя ненависть, твоя любовь, твоя верность, твоя изобретательность… Человек — это всего лишь узел отношений, только отношения имеют значение для человека».

Морис Мерло-Понти (фр. Maurice Merleau-Ponty, 14 марта 1908, Рошфор — 3 мая 1961, Париж) — французский философ, является представителем экзистенциальной феноменологии, восходящей к основаниям философии Гуссерля и Хайдеггера. Оказал значительное влияние не только на эти два направления, но также на герменевтику, структурализм и постструктурализм, теорию символа.

Мерло-Понти работал над неопубликованными работами основателя феноменологии Эдмунда Гуссерля. В то время он пришёл к выводу, что интенциональность — это характеристика не только сознания человека, но и всего человеческого отношения к миру. После этого он создал понятие об осмысленном, открытом миру, досознательном существовании (экзистенции).

X