«Гештальт после Фрица» Доклад Клаудио Наранхо. Сиена, Италия, 1991 г.

© 1991, Клаудио Наранхо

© 1995, перевод Рунихина А. А. под общей редакцией Валерия Зеленского

Хочу признаться, что никогда не интересовался историей Гештальт-терапии и даже не думал что-нибудь посвятить этому вопросу, пока Рикардо Зербетто не попросил меня сделать обзор Гештальта за последние двадцать лет. Обзор, однако, не получился, и д-р Зербетто, ставший одним из организаторов этой конференции, пожелал, чтобы я все же остановился на этом вопросе. Позже он собирался провести сессию, посвященную истории Гештальта, где мой доклад «Гештальт после Фритца» явился бы частью выступлений по нью-йорскому и калифорнийскому периоду деятельности Перлса. Задача, которую я на себя взял по обзору гештальтной литературы и «Гештальт-журнала» в хронической последовательности, позволила мне многое увидеть более ясно и почувствовать теперь искренне желание поделиться своими соображениями по истории Гештальта.

Поскольку никто из Нью-Йорка не взялся за это дело, а Эйб предпочел более личное представление своего становления как Гештальтиста, я почувствовал себя вправе рассказать не только о «Гештальте после Фритца», но также о Гештальте в эзаленский период Фритца. Мне показалось необходимым показать то, что я считаю основой последующей работы Фритца (на Западном Побережье): «новое начало», которое он пережил во время кризиса в Израиле, когда ему было шестьдесят. Именно поэтому, когда несколько недель тому назад ко мне позвонил Рикардо и спросил, как я собираюсь озаглавить выступление, я ответил (не желая удлинить и без того длинное название): «Гештальт-терапия после Иерусалима». Он был озадачен, неверно истолковав столь апокалиптический слог.

Вижу, как он представил то, как это будет звучать для людей, не знающих, что приезд Фритца в Израиль стал поворотным пунктом его жизни — событием, сделавшим его не просто талантливым, а мастером. В моем несколько неспешном заглавии отразились сразу и жизнь Фритца в Израиле, и нечто «апокалиптическое». С технической точки зрения это было неправильным, поскольку Фритц провел в Иерусалиме не так уж и много времени, а настоящим местом его внутреннего переворота был Эйнход. Хотя я решил рассказать о деятельности Фритца в последний период его жизни и о Гештальт-терапии после Фритца, уже в типографии я вернулся к изначальному заглавию «Гештальт после Фритца» — из-за двойственности его значения в связи с двоякостью смысла слова «после» Потому что Гештальт-терапия Фритца «после Иерусалима» стала «после» него в том смысле, который имеют в виду, говоря о живописи после Рембрандта.

Поэтому позвольте мне начать свое повествование с момента приезда Фритца в Эйнход. Эйнход — это поселок художников к югу от Хайфы, где остановился Фритц во время своих блужданий (как он рассказывает в автобиографии), почувствовав «заточенность в жизни», приговоренность и даже не депрессию — отчаяние. По приглашению д-ра Симкина он приехал в Калифорнию, а затем решил вернуться из Калифорнии в Нью-Йорк, но не с запада на восток, а через запад, вокруг света.

Первая остановка была в Японии, и он влюбился там в Киото. Затем, объехав весь свет, он устраивается в Эзалене («устраивается» — слишком сильно сказано, ведь он был вечным «цыганом»), навсегда оставив в своем сердце Киото и Израиль, остановка в которых явилась для Фритца своего рода странствованием в странствовании. В Эйнходе он познакомился с духом хиппи, и это стало для него большим ударом, поскольку до этого он всегда гнался за славой и признанием и не имел никакого понятия, что же это значит — ничего не делать.

В автобиографии он рассказывает, каким ударом было для него найти людей, которые лишь искали и искали нечто совершенно другого порядка, чем двигающее его возбуждение. Он отдался живописи и серьезно подумывал забросить свою профессию терапевта. Близко сошелся с Хиллелом (одним из основателей поселка и весьма примечательной личностью в длинном перечне израильских авторитетов), писавшим Джеку Гейнесу по поводу его книги в семидесятые:  «Он прямо мне сказал, что больше не хочет быть психиатром, он не хотел больше заниматься психотерапией, он хотел полностью посвятить себя живописи и искусству, жи­вописи и музыке, так мне и сказал. Он распрощался с прошлым и, однако же, вернулся обратно к психотерапии, вернулся к тому, с чем распрощался, пережив то, что стало для него новым рождением».

Это впечатление совпадает с мнением д-ра Кулкара, психиатра, к помощи которого Фритц прибегал каждую неделю, чтобы проверить на себе действие ЛСД. Д-р Кулкар был восхищен Фритцем, считая, однако его занятие бесполезным, поскольку не было от этого никакой пользы, Фритц и сам хорошо справлялся: «Он лечил себя, а это не было депрессией, то была боль роста, боль нового рождения».

Когда я познакомился с Фритцем в Эзалене — и когда весь мир через Эзален узнал Фритца, поскольку теперь он становится уже харизматической фигурой — это был не тот Фритц, которого мы раньше знали. Думаю, можно сказать, что он всегда проявлял большой талант, но здесь он подходит к расцвету своего гения. Между талантом и гением большая разница. Гениальность — это не просто потенция, не только прикладная способность, это глубинный контакт индивида со своей исконной сущностью. Величие, которое те из нас, кто знал его во второй фазе жизни, чувствовали в нем, явилось выражением зрелости, а не тем, что было поверхностным в начале, пусть даже и талантливым.

Однако не только расцвет гения Фритца лежал в основе «гештальтного взрыва» в середине шестидесятых; еще одним фактором этого был Эзален или, более обще, начало «калифорнийского чуда». Была какая-то провидческая связь между его приходом в Калифорнию с предложением чего-то важного и замечательными людьми, работавшими там. Поскольку не только в Израиле, но особенно в Калифорнии, ищущие смысла люди находили оазис и формировали движение, запустившее контр-культуру в нашу жизни.

Фритц предлагал не только нечто особенное, он вышел на совершенно иной уровень самореализации и авторитетности, как он достаточно ясно говорит в автобиографии, утверждая, что нашел «Дао и истину». Несмотря на то, что он иногда затушевывал такое признание (когда говорил: «Я еще не дошел до высшей ступени озарения, если только она есть»), его позиция была полной и завершенной, и это выражалось через естественное ощущение его авторитета. Мне кажется, что те из нас, кто встречался с ним, воспринимали его как воспринимают мастера Дзена — не потому, что у него какая-то особая добродетель, а из скрытого ощущения, что «он знает». И интуиция, конечно же, не подводила, поскольку это восприятие подтверждалось все снова и снова. В тех пределах, где это оставалось верным, заключался фактор его психотерапевтического успеха. Вот вам пример: Хиллел, его гостеприимный хозяин и учитель живописи в Израиле, говорит: «Нам не нужно было много разговаривать, мы читали мысли друг друга», — и добавляет, что он (Хиллел) был не просто художником, но и пытался писать, но оставил свои попытки: это было трудно и не совмещалось с семейной жизнью. Он разрывался между желанием высказаться и необходимостью уединения, чтобы писать, которое никак не давала его жена. Он никогда не говорил об этом Фритцу, но Фритц сам однажды обратился к нему: «Хиллел, ты должен был стать не художником, а писателем. Но когда в конце концов ты станешь писать тебе потребуется отдельная комната, ключ от которой никогда не давай жене». В этом есть какое­-то ясновидение. Он никогда об этом не говорил, но считаю, что именно его необычайной интуицией, а не какими-то теориями, объясняется то, как он работал.

Так чем же занимался Фритц в период, который я назвал «расцветом его гения»? Каковы качества его ума? Чем вызван его необычный успех? Я говорю о времени, когда люди стали стекаться в Эзален с Восточного Побережья — представители всех направлений психотерапии, включая психоанализ, — как будто чтобы увидеть чудотворца в действии.

А все произошло за один час терапии, прецедента которой не было. Иногда говорят, что Мильтон Эриксон был таким же гением. Если и есть кто, с кем можно сравнить, так это Эриксон, поскольку я сомневаюсь, что у Фрейда был такой же терапевтический гений, несмотря на его важный вклад в психологию и культуру. Мы почувствовали (а под «мы» я имею в виду Виржинию Сатир, Джерри Гринвальда, Уильяма Голдинга, Эйба Левицки и других из моей первой учебной группы), что стоим перед чем-то совершенно уникальным, абсолютно новым. Таким оно и было, хотя сегодня стало вполне обычным.

Элементом этого являлось нечто, называемое сегодня «диалогичным». Должен заметить, что хотя Фритц и знал о Бубере, лексика Бубера входит в Гештальт очень медленно. В основном использовалось старое (Нью-Йорское) слово «контакт». Мне оно несколько не нравится из-за его двусмысленности. Оно, конечно же, показывает правильное направление, однако под ним можно понимать сопротивление как с внутренним миром, так и с внешним, иногда оно обозначает сенсорный контакт, иногда моторный, а это совершенно разные вещи. Я думаю, полезнее было бы держать про запас слово «осознание» для контакта с пережи­ванием. Также, когда мы имеем в виду межличностную ситуацию и заимствуем слово «контакт» из мира механики, в нем чего-то не хватает, поскольку им не удается передать большее, чем сенсорно-моторный контакт, что является наиболее существенной частью сенсорно-моторного контакта, контакта «от сердца к сердцу», от сущности к сущности или от центра к центру, что Бубер называет «столкновением» или «отношением». Несмотря на некоторое различие в буберовском использовании «столкновения» и «отношения», оба термина имеют связь с ощущением другого как субъекта, с ощущением другого кого-то вне пределов объекта мышления, манипуляции или, желания. Подход в способности воспринимать «другого» как «Ты», а «Я», которое выглядит как «Ты», — вовсе не то же, что «Я», которое выглядит как «Оно» (как говорит Бубер в начале своей работы «Я» и «Ты») — в этом подходе и добровольность, и необусловленность.

Полагаю, что у Фритца было нечто, развитое им до необычного уровня: способность присутствовать, быть. Присутствовать, быть в жизни, заставить другого прочувствовать свое бытие. Иногда он мог произвести из этого психотерапевтическую интервенцию. «Кто это мне говорит?» Когда однажды я ответил ему: «Я это говорю», — он бросил: «Ты? Я не слышу тебя». Целью подобных высказываний является не внешнее поведение, когда кто-то смотрит на пол или на кого-нибудь другого, вместо налаживания непосредственного контакта. Иногда все внешние признаки контакта в наличии, но чего-то глубинного не хватает. «Ты говоришь со мной?», — мог затем сказать Фритц: «Не чувствую, чтобы ты обращался ко мне». Это очень тонко. Это уже иная сфера — сфера личностной сути и бытия вне биологических аспектов.

Мне думается, что эта тончайшая сфера контакта являлась элементом его «диалогической» деятельности. Если положить «диалогическую терапию» как синоним «терапии через общение» (по Фрейду), то он был чрезвычайно диалогичен, и мне кажется, что Фридман был совершенно несправедлив к нему в своей книге по данному вопросу. (Морис Фридман, «Целительный Диалог в Психотерапии» Нью-Джерси: Джейсон Аронсон, 1985г.) Повстречавшись с Фридманом некоторое время назад в Швейцарии на конференции, посвященной теме «Оздоровление Земли и перспективы на будущее», я составил о нем очень хорошее мнение, мне казалось, что его выступление о Бубере совершенно совпадает с тем, что могло быть сказано Фритцем по буберовской концепции «священной войны» с оппонентом и проблеме ответственности за словесную «дуэль». «Фритцевым» был и его подход к общению и контакту: он дискутировал с духом «Нового Поколения» по поводу поощрения последним чувственности братства и тождественности без надлежащего признания различий и пределов.

Получив после встречи с Фридманом его книгу, я был немало удивлен, обнаружив его приверженность юнгианцам, поддержку любой другой школы, но только не гештальтистов! Удивлен, поскольку я считаю, что Гештальт сделал больше, чем любой другой подход, для высвобождения сегодняшней психотерапии от фиксированных ролей и приемов, поскольку пример Гештальта воодушевил психотерапию в целом к стремлению к большей свободе терапевта, к видению в нем индивида, а не зеркало или техническое средство.

Фритц был также и великим манипулятором — в одной из бесед он сам так определил свои действия. Но, кроме всего прочего, он был тем, кто использовал себя, если можно сказать «использовал» о том, что двигало им из веры в главенство столкновения над остальным. Только в отношении Р.Д.Леинга можно сказать, я полагаю, что терапия и жизнь настолько близки друг другу, что различие между терапией и внешней ситуацией столь несущественно.

Другим элементом экстраординарности присутствия Фритца является то, что уже в шестидесятые (после одного из его курсов) я назвал «такчтожестью». Мне потребовалось время, чтобы разобраться, что его «такчтожесть» той же природы, что он называл «творческой индифферентностью». Выражением этого была его необыкновенная способность противостоять манипуляции. Его не затягивала ни одна игра, он умел оставаться нейтральным. Безусловно, это является частью золотого правила психоанализа по развитию нейтральности, но его нейтральность была просто потрясающей, она не зависела ни от сказанного, ни от не­сказанного, ни от того, сидишь ты или стоишь, она была похожа на полную буддистскую отрешенность. Совершенно спонтанно Фритц обрел необыкновенную отрешенность, и это хорошо проявлялось особенно при инсценировках, т.е. в присутствии индивида, обыгрывающего боль; в этих случаях он обычно говорил: «Так что с того? Ты всю жизнь собираешься оплакивать прошлое?»

Этим он способствовал отношению к «здесь-и-теперь», наиболее здоровому отношению по принятию жизненной боли, какой бы она ни была, зная, что означает игра «бедный я» и что сознание до тех пор ограничено, пока мы избегаем боли. То было частью его внутренней теории психотерапии: пока мы не хотим страдания, мы не видим, то было частью его практики введения и даже подталкивания к противостоянию боли. В этом Фритц часто сравнивал себя с хирургом.

Еще одной характеристикой этого периода жизни Фритца будет, так сказать, совершенство в несовершенном. В нем было величие, но величие парадоксальное, как я вчера высказал в одном из анекдотов, пришедших на ум в связи с просьбой поделиться воспоминаниями о нем в конце ужина перед конференцией. Мне кажется, что, когда говоришь о Фритце, само собой получается, что рассказ выливается во всякие его «штучки». Может, нас именно это всегда и интересует в анекдотах, но он то на самом деле не был «сукиным сыном». Он сам как-то высказался о себе, что он «на 50 % сукин сын, а на 50 % сын божий». Именно в этом тождестве и кроется его уникальность — в равенстве святости и обычности, в неповторимости и свободе не быть животным (т.е. биологическим существом) и даже в свободе быть эгоистичным. Вспоминается ответ Фрейда Бинсвангеру, когда Бинсвангер выговаривал под конец своей жизни Фрейду за то, что он так настаивает на животном аспекте человека. Фрейд ответил: «Я попытался напомнить человеку, что он тоже животное».

И здесь есть то же самое, но и еще что-то — не могу уйти от этого слова — мистическое. Нечто, о чем не говорят и не пишут, разве что только в буддизме или в суфизме, в которых имеется понятие высшей мудрости, одеянием которой является поведение или манера говорить, кажущиеся возмутительными или даже идиотскими. Вдобавок к перевернутости мудрости в перевернутом мире, о чем хорошо говорит Идрис Шах в «Мудрости Идиотов», я думаю, что «Мудрость придурка» порождает явление, о котором еще не говорили. Существуют люди настолько развитые, что даже их придурковатость становится мудростью для других, даже ошибки которых принимаются за благодеяния. Я попытался, выразить это в интервью, которое Джек Гейне цитирует в своей книге (Джек Гейне, «Фритц Перлз  Здесь-и-теперь». Интегрейтед Пресс, Тибурон, КА, 1979г), говоря, что ненавистность Фритца стала даром для его пациентов, помогая лечению их неврозов. Д-р Шнейк, психотерапевт из Чили, написавшая вступление к испанскому переводу книги Гейнса и никогда не видевшая Перлза, посчитала, что я его неправильно понимаю, что я не верю в то, что он хороший, добрый человек. Она высказала мнение, что я должен был сказать, что Фритц хотел разрушить их эго, а не разрушить их самих. Но это уже какая-то мистика, сам Фритц отверг бы такой обезличенный язык.

В людях, достаточно развитых на пути трансформации, есть такая сила, что их выходки спонтанно связываются с их фундаментальной ориентацией, не принимая во внимание внешнюю сторону дела — так, подобно Мефистофелю Фауста, они делают добро, не стараясь быть добрыми. Этот редкий феномен был точно подмечен кем-то, написавшим издательское рекламное объявление на обложке той же книги, где говорится, что феномен Фритца Перлза в том, что «у него одновременно были и рога и нимб». Его нимб происходит, вероятно, из сознания рогов.

Когда в возрасте 75 лет Фритца потребовалось уложить в больницу в Чикаго (он тогда возвращался из Германии в Ванкувер), где он и умер после хирургического вмешательства, тот факт, что сотни хиппи собрались у больницы, где он лежал, явился свидетельством, что его деятельность оказала воздействие не только на отдельные судьбы его пациентов и его коллег, но и на культуру в целом. Его жизнь (как я уже говорил по другому поводу) приобрела пророческий облик. Хотя целительный потенциал осознания и процесса «здесь-и-теперь» давно известен буддизму и хорошо описан Хайдеггером в «Бытии и Времени», хотя Рам Дасс (в книге «Будь сейчас и здесь») и Алан Ватте в своих лекциях многое сделали для популяризации темы после Фритца, именно Фритц Перлз более чем кто либо другой заслужи­вает звания «пророка здесь и теперь» современности. Не интеллектуальное воздействие, а сама жизнь стала сущностью этого и в психотерапии вообще (за пределами Гештальта), и в «новом сознании», широко раскинувшемся из Калифорнии по всему западному миру.

Гештальт-терапия продолжает распространяться и географически, и внутри нашего общества. Она достигла Индии и Японии, а в США лично знакома многим. Наиболее значительным стало проникновение Гештальт-терапии в культуру; взяв свое начало как контркультура, она превратилась в науку, преподаваемую в университетах, ее применяют в бизнесе и т.д. Говоря о превращении Гештальт-терапии в общественное течение, можно назвать это ее институционализацией: 1) поскольку она проникла в существующие институты и 2) поскольку практика Гештальта выкристаллизовалась в огромное число центров обучения Гештальту по всему миру. Делая такой вывод о развитии Гештальтистского образования, необходимо сознавать, как адаптация психодуховных ценностей истеблишментом и обществом в целом вызывает процесс компромисса. Поэтому позволительно будет задаться вопросом, принимая во внимание громадное международное и межкультурное проникновение Гештальт-терапии за последние 20 лет и наличие великолепных представителей данного подхода во многих странах, о лишении Гештальта полнокровия, о его выхолащивании, как в известной шутке о «супе и утке» Насреддина.

В этой истории говорится, как из деревни приехал повидаться с Насреддином родственник и привез с собой утку. Насреддин с благодарностью приготовил утку и разделил ее с гостем. Вскорости приезжает еще один гость. Он был другом, как он сказал, «того, кто привез тебе утку»: Насреддин хорошо его попотчевал. И так повторялось несколько раз. Дом Насреддина постепенно превратился в духан для приезжих. И каждый был то другом, то дальним родственником привезшего утку. Однажды в дверь постучали, и появился один путник. «Я — друг друга того друга, который друг привезшего из деревни тебе утку», — сказал он. «Входи», — пригласил Насреддин. Сели они за стол, Насреддин попросил жену принести суп. Отведав, гость почувствовал, что это просто теплая вода. «Что же это за суп?», — обратился он Мулле. «Это, — ответил Насреддин, —  суп из супа того супа, который был супом из утки».

Джим Симкин, чья мудрость обычно выражалась в форме шутки, однажды рассказал о том же в истории, как одна дама пошла к раввину с просьбой о «броши» для рождественской елки. Будучи весьма ортодоксальным, тот извинился за то, что приходится говорить о таких сувериях, как освящение дерева, и предложил обратиться к раввину реформистской конгрегации. Тот тоже отказался и порекомендовал другого — раввина конгрегации нового поколения. И вот дама просит этого последнего сделать «брошь» для рождественской елки, и тут раввин говорит: «Рождественской елки? Не возражаю; но что такое «брошь»?

Если нечто подобное произошло с Гештальт-терапией, то и она не избежала, так сказать, исторического закона, действие которого наблюдается в сворачивании общественных движений и даже цивилизаций, которые, как отмечали Шпенглер, Тойнби, Сорокин и другие, имеют свою весну, свое лето, осень и свою зиму.

Есть одна тема, которой хотелось бы коснуться, поскольку без этого данная ретроспекция истории «Гештальта после Фритца» была бы неполной. Кроме разговора о сильном проникновении Гештальта в страны и культуры, необходимо вспомнить и о разделении Гештальта — разделении, отражаемом в различии во взглядах представителей Восточного Побережья и Западного Побережья, разделении, которое теперь разошлось по всему свету в виде двух контрастирующих ориентации.

Деление на Восток и Запад на самом деле является разделом целого на две части, однако с течением времени оно стало отражать растущую оппозицию, с которой Фритц Перлс и его деятельность столкнулись в лице его старых единомышленников, оппозиция в зародышевом состоянии существовала, когда он был еще жив, когда только начал обосновываться на Западном Побережье.

Неудивительно, что сторонники Фритца, активно соперничавшие с ним в Нью-Йорский период (как часто вспоминал Симкин), только усилили противодействие, когда Фритц избрал свою антитеоретическую и интуитивистскую позицию, когда такие выражения, как «дерьмо собачье» и «мозгодер» запестрили в его лексиконе, когда он подумывал о книге по Гештальт­-терапии со своими новыми друзьями и единомышленниками. Легко понять, как они не только отчуждением ответили на отчуждение, но и, приняв триумф Фритца на Западном побережье за поражение, жаждали его несостоятельности. Тонкие и сдержанные в выражении своего неодобрения при жизни Фритца, после его смерти они стали порочить его, желая похоронить его и свести к минимуму его след в анналах истории, по крайней мере в смысле лишения его превосходства в отношении Лауры Перлз и Пола Гудмена.

Публичное выражение этой критики породило своего рода контрреформу, или «реставрационный» период в истории Гештальта, уже объявленный, когда Пол Гудмен счел для себя возможным раскритиковать Фритца на мемориальном собрании, «праздновать» которое вызвалась группа из Нью-Йорка вскоре после панихиды в Сан-Франциско в Массонском Зале. Главной вехой в выражении этой критики стала статья Исадоры Фрома «Реквием по Гештальту» («Взгляд на Гештальт-Терапию после Тридцати Двух Лет Практики: Реквием по Гештальту» «Гештальт-журнал», весна 1984 г., выпуск №74)., где в рассказе о своей тренировке Фритцем он обвиняет его в неспособности дать Гештальт-терапии теорию, что вполне удалось Полу Гудмену (Джо Вайсонг, «Устная история Гешталы-Терапии Интервью с Лаурой Перлз, Исадорой Фромом, Ирвином Полстером, Мариам Полстер и Эллиоттом Шапиро». Хайланд, НИ: Гештальт Журнал Пресс, 1988 г.). На мой взгляд, д-р Фром не только принял сторону своего братца Пола против его эдипова конкурента, но и заявил исподтишка о себе как о представителе Пола Гудмена среди живущих.

За этим можно заметить, как постепенно переписывается история Гештальт-терапии на страницах «Гештальт-журнала». Фритца здесь показывают чуть ли не хиппи, утратившим серьезность, а преданность работе с группами объясняется его нарцистическими потребностями и легкомыслием. Его критикуют за отсутствие интереса к теории, обвиняют за чрезмерную преданность технике. Стали даже поговаривать и в книгах, и в статьях, что Фритц вовсе и не практиковал в Калифорнии. Если прочтете, то найдете там, что он лишь демонстрировал Гештальт-терапию, а не лечил. В итоге гений Фритца был представлен «официальному свету» как интеллектуальный и моральный упадок.

Как я уже отмечал, когда Рикардо попросил меня впервые выступить по «Гештальту после Фритца», особенно я не переживал. Однако затем я прочел все, что было по этому поводу написано о Гештальте, я перечел каждую строчку Пола Гудмена (чьи формулировки мне никогда особенно не нравились, они полны мистификации), и в результате у меня появился настоящий мотив высказаться. Для меня стало как никогда ясно, что Гештальт, однажды появившись как революционное движение, породил ортодоксальность. Макс Вебер отмечает, что в истории каждой религии наступает переход от «харизматической стадии» к «стадии бюрократической». Когда устоявшаяся церковь обвиняет тех, кто не следует «священному писанию», это означает, что наступила бюрократическая стадия.

Исадора Фром утверждает, что Гештальт (харизматический) Западного Побережья подвергает опасности движение — но мы-то знаем, что настоящая опасность для любого движения кроется не в его гибкости, а в его закоснелости.

К сожалению, мне показывают, что мое время истекло, что не позволяет мне документально освидетельствовать сказанное, чего я очень хотел. Надеюсь, однако, что старые гештальтисты в этой аудитории прочувствуют, что мои слова подтверждаются очевидным, но все более замалчиваемым фактом, что личная история Фритца Перлза — это история происходящего, что его работа после переезда на Западное Побережье — это не вырождение, это расцвет. Вероятно, тот факт, что гештальтисты Западного Побережья не ощущают необходимость создать общество Фритца, передает признание его даосского духа и веры в спонтанность процессов.

© 1991, Клаудио Наранхо

© 1995, Перевод с английского Рунихина А. А. Под общей редакцией Валерия Зеленского

Из Книги Клаудио Наранхо «Гештальт-терапия: Отношение и Практика атеоретического эмпиризма»/Перев. с англ.-Воронеж: НПО «МОДЭК», 1995.-304 с.